Artigo Revisado por pares

От национализирующей империи к постколониальной нации

2020; Ab Imperio; Volume: 2020; Issue: 3 Linguagem: Russo

10.1353/imp.2020.0055

ISSN

2164-9731

Autores

От редакции,

Resumo

От национализирующей империи к постколониальной нации От редакции Слияние империализма и национализма – одна из самых запутанных и на удивление малоизученных исторических тем. Питаемое журналистами и политическими экспертами, а также книгами и фильмами в жанре фэнтези, массовое воображение неизменно рисует образ империи, стремящейся к постоянному расширению во имя высшей расы или народа. Империя вообще немыслима без обслуживания Herrenvolk (правящего народа) и выполнения роли "тюрьмы народов". Эти представления вовсе не обязательно ошибочны, просто они сформировались в самом конце существования империй. Сами термины, ассоциирующиеся с империей, также возникли сравнительно недавно, в начале и на излете Романтизма – всего несколько художественных стилей и эпистемологических установок назад. Правда, их первоначальное значение радикально отличалось от более поздней семантики. Размышлявший в категориях духовного развития индивида и цивилизационного коллектива, Иоганн Готфрид Гердер писал, что "только политически зрелый народ может быть 'правящим народом' [Herrenvolk]". При этом он имел в виду народовластие, а не гегемонию одного народа над другими. Народ мог стать Herrenvolk, "только если к нему переходили административные бразды правления и он принимал решающее участие, посредством избранных представителей, в выборе политического руководства; [такой [End Page 20] народ] можно назвать зрелым".1 В 1792 г. Гердер настаивал: "Прежде всего, нужно быть беспристрастным, каковым является дух человечества. Не должно быть на земле любимого племени (Lieblingstamm), народа-фаворита".2 Литератор-романтик маркиз Астольф Луи Леонор де Кюстин отправился в Россию в 1839 г. с целью утвердиться в своих консервативных политических и религиозных идеалах. Разительный контраст между их реальным воплощением при Николае I (недостижимым при конституционном режиме Луи Филиппа) и ожиданиями Кюстина заставил его ополчиться в La Russie en 1839 (1843) на кривое изображение в российском "зеркале": "Империя эта при всей своей необъятности – не что иное, как тюрьма, ключ от которой в руках у императора".3 В романтических рассуждения Гердера и Кюстина не упоминались ни нация, ни национализм, ни доминирование империи или ее "народа-фаворита" над другими нациями. Много десятилетий потребовалось для того, чтобы биологизировать понятие народа (volk) и трансформировать идею духовного сообщества в синоним расы.4 Параллельный рост трансграничного национализма ("паннационализма") породил империоподобные образования типа Германии после 1871 г. и Королевства Италии, и способствовал тому, что российский и османский режимы переосмыслили себя как национальные государства – панславянское и пантюркское.5 Современное понимание империи как "тюрьмы" народов и ее Herrenvolk как подавляющего национальные меньшинства кристаллизировалось только к началу Первой мировой войны (которая сама стала результатом радикальной трансформации социального воображения). В апреле 1914 г. Владимир Ленин предложил формулу: "Россия – тюрьма народов".6 В октябре 1916 г., представляя первый [End Page 21] номер антиимперского журнала "Новая Европа", Томас Масарик заявил, что "Дарвинизм …использовался для обоснования прав больших и сильных наций; дарвиновский 'Übermensch' (сверхчеловек) Ницше и 'Herrenvolk' (правящая раса) вызывали сильный отклик именно среди пангерманистов… Пангерманизм – программа окончательного решения восточного вопроса."7 Таким образом, даже в начале 1840-х гг. де Кюстин, несмотря на прямое влияние "польской пропаганды" (в частности, благодаря его интимной связи с польским эмигрантом Игнатием Гуровским),8 считал Российскую империю "тюрьмой" для каждого из ее подданных в отдельности, но не "тюрьмой народов". А к 1917 г. уже было общеизвестно, что Российская империя угнетает многочисленные национальности, входящие в ее состав, и что немцы воспринимают себя как правящую расу, господствующую над унтерменшенами Востока (славянами, к которым позже присоединились евреи и цыгане). Но как именно произошло это изменение представлений – на уровне общественного сознания и на практике? Какие условия привели к тому, что потенциально эмансипаторская концепция нации и вненациональный (или антинациональный) политико-эпистемологический феномен империи слились в самую токсичную и смертоносную комбинацию национализированной и национализирующей империи? Современная историография в основном игнорирует эти вопросы, парадоксальным образом рассматривая последние десятилетия, предшествовавшие коллапсу империй, как наиболее типичный этап в их истории. Редким исключением служит сборник "Национализирующие империи", но и он, помимо ценного анализа отдельных примеров национализмов, развивавшихся в имперском контексте, не проясняет проблему.9 Редакторы и большинство авторов сборника рассматривают империи (Российскую, Габсбургскую, Османскую и пр.) просто как политические контейнеры для вызревания наций и национализмов. "Повзрослев", нации начинают тяготиться теснотой этих контейнеров и пытаются отделиться, в то время как одна из них, получившая контроль над имперским государством, стремится сохранить господство над остальными (в качестве Herrenvolk, хотя в сборнике этот термин вежливо игнорируется). Такой [End Page 22] подход в целом характерен для дисциплины исследований наций и национализма, в которой империя является избыточной категорией. Она мыслится либо как недоразвитая нация, либо как нация, злоупотребляющая "естественными" полномочиями национального государства. Настоящий номер Ab Imperio заполняет описанную концептуальную лакуну, не сводя сложный феномен национализирующей империи к одному из ее компонентов – империи или нации, а рассматривая империю как гибридное целое. Тем самым расширяется обычное понимание гибридности как удела маргинальных социальных групп, в силу своей субалтерности мимикрирующих под гегемонный дискурс (согласно Хоми Баба). Гипотеза о гибридности имперского режима проблематизирует нормативную постколониальную теорию империи и деконструирует телеологическую концепцию нации как естественной группы (неважно, органически осознающей свое внутреннее единство или формируемой искусственно активистами в соответствии с некими объективными критериями). Это и является основной темой номера 3/2020 "'Хороший, плохой, злой': гибридность, национализирущая империя и империалистический национализм". В рубрике "Методология и теория" публикуется тематический форум "Российская империя: национализированная и национализирующая". В центре форума – статья Дарюса Сталюнаса, в которой рассматриваются попытки имперского режима после 1905 г. классифицировать население Западного края по национальным группам. Сталюнас выделяет несколько сфер, в которых администрация могла внедрять новые принципы группности, полностью подчиняя прежние сословные и конфессиональные категории принципу национальности или дополняя их этим новым критерием. Естественно, одной из таких сфер стала первая имперская перепись населения 1897 года, заложившая основу для последующих статистических обследований. Более практически ориентированные примеры правительственной классификации населения включали регулирование режима землевладения, школьное дело, выборы в Государственную думу и местные земства, а также принятие на гражданскую службу. Во всех случаях главной задачей являлась идентификация "поляков" (как отличающихся от литовцев и беларусов) и "русских", с попутным определением и регистрацией других национальных групп. Как ни странно, но критерии определения национальности были разными в каждой из перечисленных выше областей: разговорный язык, текущее место жительства и место рождения, вероисповедание, сословие и самоидентификация, по отдельности или [End Page 23] в различных комбинациях, применялись по-разному в разных контекстах и в разные периоды. Сталюнас считает, что данная вариативность отражала "не только изменяющиеся идиомы национальности, но и прагматическую национальную политику" имперского режима на западных окраинах, которые воспринимались бюрократией как русские "в историческом, этническом, и конфессиональном смысле" (C. 35). Сталюнас тщательно фиксирует непоследовательность в применении предполагаемой имперской национальной политики одновременно на нескольких уровнях, что заставляет задуматься о целесообразности столь сложной политики и стоявшем за ней процессе принятия решений. Так, на одном уровне мы видим широкую вариативность определения польскости в разных социально-политических контекстах (регулирования купли-продажи земли, думских выборов или школьной политики). На другом уровне Сталюнас отмечает непоследовательность национальной политики в темпоральном аспекте: вопреки ожиданиям, национализирующая тенденция не была равномерной в позднеимперский период и, вместо кульминации, скорее ослабла в 1910-х гг. Более того, она еще и варьировалась в зависимости от уровня административной иерархии. Например, в нарушение правительственных инструкций, после революции 1905 года требовавших смягчить линию в отношении поляков, местные власти вводили еще более жесткие ограничения по национальному принципу при приеме на гражданскую службу. Перефразируя броскую формулу Джоржа Яни,10 в рассказанной Сталюнасом истории можно обнаружить колоссальное "стремление национализировать" ("urge to nationalize"), но что привело к столь нескоординированным мерам различных ветвей и уровней власти, остается неясным. Чтобы расширить исторический контекст и оценить, насколько уникальной или типичной была национальная политика в Западном крае, редакторы пригласили Климентия Федевича и Яна Кемпбелла поделиться своим видением русификации после 1905 г. в других регионах империи. Автор книги по истории националистического Союза русского народа (СРН) в юго-западной Украине, Федевич размышляет о парадоксальном кейсе украинского "русского национализма". Изученный им Почаевский отдел СРН на Волыни был самым многочисленным в империи, включая в себя четверть от общего числа (400.000) зарегистрированных [End Page 24] "союзников". Абсолютное большинство волынских русских националистов составляли украинские крестьяне – в регионе, который всего три десятилетия спустя стал центром украинского воинствующего антирусского национализма, организационно представленного ОУН. Налицо двойной парадокс: украинцы формируют самую многочисленную группу русских националистов, а потом превращаются в неистовых украинских националистов. Этот парадокс поднимает вопрос о природе русского национализма начала ХХ в., продвигаемого или, по крайней мере, поддерживаемого имперским режимом. Просопографическое исследование Почаевского отдела СРН, проведенное Федевичем, усложняет предложенную Сталюнасом перспективу, но также обращает внимание на несовпадение политики центральных и местных властей и разных интерпретаций национального. Самую успешную организацию модерного русского национализма в империи – Почаевский отдел СРН – создали и координировали высокопоставленные иерархи Православной Церкви. В своей националистической пропаганде они широко использовали украинский язык и культивировали украинскую культуру, тем самым закладывая основания будущего украинского национализма. По сути, эта была форма имперского национализма – относительно инклюзивного в культурном отношении (за исключением католиков), отдающего приоритет лоялизму и монархизму. Кажется соблазнительным интерпретировать этот неэтнический национализм как реликт "конфессионального государства", компенсировавшего отсутствие современных идеологий и институтов опорой на религию.11 Федевич, однако, предлагает более сложную картину. Практически все руководители Почаевского отдела СРН родились и выросли за пределами украинских земель, поэтому пропаганда ими украинского языка и культуры являлась сознательным выбором, а не продолжением некой инерции. Более того, у них имелся предшествующий опыт миссионерского обучения и работы на Средней Волге по программе Николая Ильминского, предполагавшей христианизацию через национализацию местного населения.12 Практики, изначально разработанные для тюркских и финно-угорских меньшинств, осознанно применялись к украинцам, официально считавшихся ча [End Page 25] стью большой русской нации и признававшихся лидерами местного русского национализма отдельным народом. Наконец, Федевич отмечает подозрительность, если не враждебность, в отношении русских православных иерархов к имперскому правительству и династии после революции 1905 г. Они вовсе не принимали на себя функции государства (что предполагает концепция "конфессионального государства"), а сознательно развивали русский национализм как независимую от режима идеологию и политическую силу, подозревая сам режим во враждебности русским национальным интересам. Кемпбелл реконструирует сложную динамику имперского и национального в радикально ином социальном и географическом контексте – Тургайской области в Казахской степи, куда, в рамках столыпинских реформ, переселяли крестьян из европейских губерний России. Пропагандируемая преимущественно как экономическая мера по преодолению пресловутого земельного голода и перенаселения в "русской деревне", это масштабное переселение реализовало, по сути, политику поселенческого колониализма и русификации региона. Прибытие 200.000 колонистов радикально изменило местную демографическую ситуацию, а их селения и поля нарушили традиционные кочевые маршруты казахов, способствуя экономическому и социальному кризису казахского общества. Правда, эта модерная форма националистического экспансионизма осложнялась тем, что большинство "русских" колонистов были выходцами из украинских Екатеринославской, Полтавской, Херсонской и Таврической губерний (воспроизводя демографический портрет русского национализма на Волыни). Привычные методы ведения сельского хозяйства оказались малопригодными в новых климатических условиях, и колонисты охотно перенимали у казахов методы скотоводства и устанавливали с ними экономическую кооперацию. Кроме того, параллельно с "русскими" православными колонистами в регион переселялись и мусульмане, преимущественно волжские татары, составившие значительную часть местного городского населения. Таким образом, модерная национализация воспроизводила типичную имперскую ситуацию человеческого разнообразия и амбивалентных классификаций населения, а традиционные имперские партикуляристские практики теперь поддерживали своего рода политику апартеида по отношению к казахам, которые исключались из имперской социально-политической сферы как инородцы (в частности, не подлежащие воинскому призыву). Современная национализирующая и [End Page 26] универсализирующая политика, напротив, стимулировала в регионе социальную интеграцию. Кемпбелл считает, что эта гибридная и динамичная социальная организация была разрушена геноцидальным насилием, развязанным имперскими властями по отношению к казахам в ответ на восстание 1916 года. Тургайское восстание, в котором приняли участие несколько процентов общего казахского населения области, было спровоцировано попытками властей мобилизовать казахов для тыловых работ. Этот мобилизационный план и ответ на него казахов показывают, что амбивалентная имперская ситуация поддерживалась на месте преимущественно через низовую самоорганизацию, благодаря значительной социальной интеграции, при слабости институционального и административного контроля. Кризис привел к тому, что вместо продуктивного "творческого взаимного недопонимания" в этой срединной зоне контакта (middle ground) сложилась череда ситуаций взаимного непонимания, вылившаяся в смертельную конфронтацию (говоря языком модели, предложенной Ричардом Уайтом).13 Но и эта конфронтация вовсе не обязательно должна была привести к геноциду, как отмечает Кемпбелл, указывая на прецедент подавления прежних восстаний в степи. Однако сочетание провалившегося государства (failed state), представленного крайне малочисленными и плохо обученными, но хорошо вооруженными воинскими контингентами, с получившей распространение национализирующей перспективой, сделало неизбирательное применение силы именно преднамеренно геноцидальным. В результате внутренне переплетенное тургайское общество распалось на четко очерченные национальные сообщества. Решающую роль в радикализации событий сыграли местные власти, от которых можно было бы ожидать более нюансированного понимания ситуации, а не национализирующее имперское правительство. Как и Федевич, Кемпбелл реконструирует сложную картину переплетения традиционных имперских и национальных практик и концепций, которые в результате меняют свои изначальные свойства и порождают поистине страшные комбинации. В этом отношении они корректируют представление Сталюнаса о последовательном русском национализме, который организованно проецировала в регионы некая единая "бюрократия". В то же время они подтверждают предложенное Сталюнасом ситуационное понимание нации, которое легко "мутирует" [End Page 27] в зависимости от того, кто и почему оперирует этим понятием. По-видимому, феномен национализирующей империи возникает, когда нациецентричное социальное воображение получает широкое распространение среди социальных акторов, все еще действующих в рамках старой имперской политической структуры и в соответствии с привычными имперскими практиками, уже потерявшими свой изначальный смысл. Универсальное "стремление национализировать" исходит отовсюду, не только из столицы, порождая очень разные интерпретации "нации", которые реализуются в структурной имперской ситуации, где смысл всегда диктуется контекстом. Смертельная комбинация имперскости и национализма в национализирующей империи усиливает самые репрессивные аспекты обеих форм группности – тотализирующий потенциал нации и ее культ чистых форм и имперскую предрасположенность к конструированию иерархий и экспансии на территории, еще не занятые конкурирующей великой державой. Более того, национализирующей империи неведомы секреты поддержания социальной стабильности, которые знали старые империи и новые национальные режимы. В первом случае это – восприятие разнообразия как социальной нормы, а во втором – эгалитаризм и демократическое правление. Сложно сказать, был ли этап национализирующей империи обязательным в процессе эволюции имперских формаций, но заложенный в ней колоссальный конфликтный потенциал делал взрыв насилия и дезинтеграцию неизбежными. Но что происходит в имперской метрополии, лишь бегло упоминаемой участниками форума, – когда и как национализм распространяется среди имперской элиты? На этот вопрос отвечает исследование Сеймура Беккера, которое он, к сожалению, так и не успел закончить. Сеймур Беккер, член редакционного совета Ab Imperio с момента основания журнала, наш учитель и друг на протяжении последних двадцати пяти лет, умер 5 октября 2020 года. Лучший способ почтить память коллеги – публикация его работы. В последние двадцать лет Сеймур Беккер работал над книгой "Окраины в российском воображении: русское национальное сознание и нерусские в империи XIX и начала XX вв." ("The Borderlands in the Mind of Russia: Russian National Consciousness and the Empire's Non-Russians in the Nineteenth and Early Twentieth Centuries".) Книга эта не была завершена, но несколько глав оказались практически готовыми к изданию. В номере публикуются две из них, предваренные предисловием Сергея Глебова и Марины Могильнер: глава 4 "Проекты политических реформ в первой четверти [End Page 28] XIX века" и (в несколько сокращенном виде) глава 5 "Национализм и окраины в правление Николая I". Эти главы реконструируют ранние стадии формирования дискурсивного пространства национализирующей империи в первой половине XIX века: в конституционных проектах сотрудников Александра I М. М. Сперанского и Н. Н. Новосильцева и лидеров декабристов Н. М. Муравьева и П. И. Пестеля; в идеологических системах интеллектуалов эпохи Николая I С. С. Уварова, Ю. Ф. Самарина и А. И. Герцена, а также в популярных исторических курсах Н. М. Карамзина и Н. Г. Устрялова. Беккер показывает, что с самого начала это был гибридный проект творческой апроприации глубоко "имперскими" фигурами национальной идиомы и эпистемы, рожденной в революционной Франции (а не эволюция некоего изначального русского протонационализма). Лучше всего итог этого процесса символизирует распространенное как в науке, так и в общественном мнении отождествление изначально национального – республиканского и якобинского – принципа "единой и неделимой" страны с российским имперским автократическим режимом. Беккер прослеживает интеллектуальный трансфер и идеологическую апроприацию французского революционного республиканизма российской имперской элитой, которая переработала его в разнообразные версии автохтонного национализма (предполагающие разную степень народовластия). Еще более усложняя эту историю заимствования, Беккер показывает, что развитие модерного русского национализма при имперском режиме шло синхронно с аналогичными процессами в Западной Европе или даже опережало их в нескольких важных аспектах. Перенося акцент со структурного понимания империи на имперскую ситуацию как способствующую развитию национальной идиомы, Беккер показывает несостоятельность тезиса о "недоразвитости" русского национализма из-за противодействия империи. Подход, очерченный в последней рукописи Беккера, подвергся верификации и дальнейшему развитию в нашем историческом курсе "Новая имперская история Северной Евразии".14 Статьи в рубрике "История" рассматривают последствия гибридной национализирующей империи в Сибири советского периода. Вера Галиндабаева и Николай Карбаинов пишут longue durée историю двух бурятских сел, население каждого из которых состоит из двух [End Page 29] гибридных групп: карымов и семейских. Первые – потомки крещеных бурят и русских; вторые – русские староверы, также перемешанные с бурятами. Дореволюционная национализирующая империя, советский режим этнических наций, а также постсоветское социальное воображение, в котором важную роль играют раса и религия, предоставляли разные возможности для выражения гибридных идентичностей карымов и семейских. В имперской ситуации, когда значение определяется контекстом, конфессиональный фактор играл важную роль как маркер национальной принадлежности уже в начале XIX века. Семейские приписывались к крестьянскому сословию, в то время как недавно крещенные карымы продолжали классифицироваться как инородцы. В итоге жители одной деревни подчинялись двум параллельным административным структурам. Семейские могли считаться русскими как крестьяне, а карымы – как православные христиане, хотя самоидентификация обеих групп не вполне совпадала с категоризацией местных властей, правительства и экспертов в метрополии. В раннесоветский период обе группы были признаны русскими по национальности, однако их обособленность закреплялась тем, что для каждой группы действовала своя школа, а также признавалось их разделение по профессиональной занятости. Хрущевское наступление на религию уничтожило главное "национальное" различие между ними, и карымы практически слились с семейскими. Однако распад СССР возродил прежний дуализм. В новом социально-политическом контексте гибридные идентичности были снова переосмыслены, и религиозные, этнические и социальные факторы обрели новое значение. Статья Игоря Стася посвящена конкретному историческому моменту – официальному празднованию двадцатилетия Ханты-Мансийского автономного округа в 1950 г. Центральной категорией статьи является "сталинское национальное гражданство", признающее статус советского гражданина в определенных санкционированных режимом рамках. После революции коренные жители Севера были исключены из полноценного советского гражданства подобно тому, как инородцы не имели этого статуса при имперском режиме (хотя и в силу несколько иных причин). Эволюционный исторический материализм не предполагал полноценного участия народов, все еще находившихся на стадии первобытно-общинного строя, в посткапиталистическом социалистическом обществе. Но если группа принимала предлагаемый сталинским режимом статус социалистической нации, возникала возможность преодолеть идеологические ограничения и получить полноценное [End Page 30] советское гражданство. Это не требовало непременно ассимиляции и русификации, а только принятия по сути гибридной, хотя и жестко контролируемой, официально разрешенной и стандартизированной "национальной" культуры. Как и в случае национализирующей империи, советский проект был фактически гибридным, поощрявшим нациестроительство и одновременно задающим жесткие пределы национального самовыражения, навязывающим имперскую иерархию, целью которой являлось развитие советских национальных культур. В отличие от советской национализирующей "империи позитивной дискриминации" ("affirmative action empire"), в Третьем рейхе не было ничего гибридного или амбивалентного – что, вероятно, объясняет его недолговечность. Скорее, он основывался на интериоризации полемического описания империи такими националистами, как Масарик (который описывал немецкий Herrenvolk как "подчиняющий менее образованные нации – одним словом, … правящий всем миром").15 Элла Россман в рубрике "Историография" пишет о развитии женской истории Холокоста в тесной связи с параллельной эволюцией феминистского движения. Наконец, номер 3/2020 предлагает исследование формирующегося на наших глазах постимперского и постнационального момента в форуме "Беларуская постколониальная революция". Пять исследователей документируют и анализируют разные аспекты беларуского гражданского протестного движения, вызванного сфальсифицированными президентскими выборами августа 2020 г. Материалы форума можно назвать полевыми дневниками, ценность которых заключается как в аналитических обобщениях, так и в профессионально собранных эмпирических свидетельствах. Многие годы Беларусь приводилась в качестве примера бесплодной постсоветской трансформации, не породившей нового социального видения и субъектности. Во введении в форум Илья Герасимов применяет концепцию постколониальной революции, сформулированную ранее для осмысления украинского Евромайдана, для интерпретации происходящих глубоких трансформаций беларуского общества. В этом свете материалы форума предстают как бесценные отчеты включенных наблюдателей постколониальной революции, разворачивающейся в реальном времени. Наблюдая творящуюся на наших глазах историю, важно сохранять видение ее внутренней логики на протяжении столетий и обладать [End Page 31] концептуальным языком, способным передать эту взаимосвязанную логику, несмотря на радикальные разрывы и структурные трансформации. Настоящий номер Ab Imperio претендует на то, чтобы внести свой вклад в решение этой амбициозной задачи. Bibliography Berger, Stefan and Alexei Miller (Eds.). Nationalizing Empires. Budapest, 2015. Google Scholar Crews, Robert. Empire and the Confessional State: Islam and Religious Politics in Nineteenth-Century Russia // American Historical Review. 2003. Vol. 108. No. 1. Pp. 50-83. Google Scholar Custine, Astolf de. Rossiia v 1839 godu. Moscow, 1996. Vol. 1. Google Scholar Geraci, Robert P. Window on the East: National and Imperial Identities in Late Tsarist Russia. Ithaca, 2001. Chapter 2. Google Scholar Herder, Johann Gottfried. Briefe zur Beförderung der Humanität. Band 2. Berlin und Weimar, 1971. Google Scholar Hudson, Nicholas. From "Nation" to "Race": The Origin of Racial Classification in Eighteenth-Century Thought // Eighteenth-Century Studies. 1996. Vol. 29. No. 3. Pp. 247-64. Google Scholar Lenin, V. I. K voprosy o natsional'noi politiki // V. I. Lenin. Polnoe sobranie sochinenii. Vol. 25. Moscow, 1969. Pp. 64-72. Google Scholar Masaryk, Thomas G. Pangermanism and the Eastern Question // The New Europe. 2016. Vol. 1. No. 1. October 19. Pp. 2-19. Google Scholar McMahon, Richard. The Races of Europe: Construction of National Identities in the Social Sciences, 1839–1939. London, 2016. Google Scholar Muhlstein, Anka. A Taste for Freedom: The Life of Astolphe de Custine. New York, 1999. Pp. 261-263. Google Scholar Snyder, Louis L. Macro-nationalisms: A History of the Pan-movements. Westport, CT, 1984. Google Scholar Voegelin, Eric. The Collected Works. Vol. 8: Published Essays: 1929–1933. Columbia, MO, 2000. Google Scholar White, Richard. Creative Misunderstandings and New Understandings // The William and Mary Quarterly. 2006. Vol. LXIII. No. 1. Pp. 9-15. Google Scholar Yaney, George. The Urge to Mobilize: Agrarian Reform in Russia, 1861–1930. Urbana, IL, 1982. Google Scholar Footnotes 1. Цит. по Eric Voegelin. The Collected Works. Vol. 8: Published Essays: 1929–1933. Columbia, MO, 2000. P. 142. 2. Johann Gottfried Herder. Briefe zur Beförderung der Humanität. Band 2. Berlin und Weimar, 1971. S. 260. 3. Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году. Москва, 1996. Т. 1. С. 251. 4. См. Nicholas Hudson. From "Nation" to "Race": The Origin of Racial Classification in Eighteenth-Century Thought // Eighteenth-Century Studies. 1996. Vol. 29. No. 3. Pp. 247-264; Richard McMahon. The Races of Europe: Construction of National Identities in the Social Sciences, 1839–1939. London, 2016. 5. См. Louis L. Snyder. Macro-nationalisms: A History of the Pan-movements. Westport, CT, 1984. 6. В. И. Ленин. К вопросу о национальной политике // В. И. Ленин. Полное собрание сочинений. 5 изд. Т. 25. Москва, 1969. С. 66. 7. Thomas G. Masaryk. Pangermanism and the Eastern Question // The New Europe. 1916. Vol. 1. No. 1. October 19. Pp. 6, 19. 8. Anka Muhlstein. A Taste for Freedom: The Life of Astolphe de Custine. New York, 1999. Pp. 261-263. 9. Stefan Berger and Alexei Miller (Eds.). Nationalizing Empires. Budapest, 2015. 10. George Yaney. The Urge to Mobilize: Agrarian Reform in Russia, 1861–1930. Urbana, IL, 1982. 11. См. Robert Crews. Empire and the Confessional State: Islam and Religious Politics in Nineteenth-Century Russia // American Historical Review. 2003. Vol. 108. No. 1. Pp. 50-83. 12. Robert P. Geraci. Window on the East: National and Imperial Identities in Late Tsarist Russia. Ithaca, 2001. Chapter 2. 13. Richard White. Creative Misunderstandings and New Understandings // The William and Mary Quarterly. 2006. Vol. LXIII. No. 1. Pp. 9-15. 14. Опубликован в номерах Ab Imperio 2014–2016 гг. а затем в виде отдельного двухтомника в 2017 г. Готовится издание на английском языке в издательстве Bloomsbury. 15. Masaryk. Pangermanism and the Eastern Question. P. 6. Copyright © 2020 Ab Imperio

Referência(s)
Altmetric
PlumX